Было тяжело. Но все думалось: вот-вот будет легче, оживут, зазвучат другими голосами пустые поля, зашумят немые улички деревенские…
Прошло. Теперь рычит гармошка всюду, звенят песни, шуму — хоть отбавляй, везде — толпы людей, щелкающих подсолнушки, галдящих, спорящих. Почти открытая торговля бражкой, «самогоном», по иной терминологии — «дымкой», «аржановкой». Есть самогон, есть гармошки, и песни, и галдеж, но нет радости, веселья нет, душа по-прежнему придавлена свинцовым грузом…
Угол наш глухой и сравнительно тихий. Ни заводов поблизости нет, ни рудников, ни железной дороги. Изредка навернется какой-нибудь большевик в образе дезертира или симулянта, спросит строгим голосом: «Это почему у вас тишина-спокойствие? Почему нет комитета?» Толпа послушает и разойдется в недоумении: хорошо-то оно хорошо — протрясти брюхо буржуям, да где их взять? Кругом, куда ни глянь, свой брат-землероб. Есть с достатком, есть и голяки. Голяков больше. Да поди-ка тронь его, богатого-то, — зубов не соберешь, сам сдачи даст…
Долетают и сюда отзвуки совершающегося. Доходят вести о разгроме армий, о позоре родной страны, доносится муть повсюдного развала, докатывается зыбь озорного своеволия и анархического разгула. И нельзя сказать, чтобы равнодушно внимал этим отзвукам мой согражданин, — вздыхает скорбно, и головой крутит, и языком горестно щелкает, но чувствуется, что все это мелко, поверхностно, холодно, не вспыхнет в нем искра, зажигающая пламя порыва, горючей скорби, стыда и негодования за опозоренную родину… Нет огня. А он был когда-то в тех же самых людях, простых, черным трудом, повседневной и нудной заботой стиснутых, но временами способных подняться на высоту подвига и самопожертвования…
Осталось безнадежное уныние, упоительная уверенность, что «все мы — ни к чему».
— Поглядим-поглядим да либо стукнем лбами японцу в копыта, — вздыхая, говорит мой станичник Иван Панов, гвардеец саженного роста, — возьмись, мол, наведи нам порядок… Ты маленький, да умный, а мы большие — дураки…
Этот смиренномудрый, но явно утопический проект поправит отчаянное положение отечества — <вот> пока все, что самостоятельно изобрела простодушная мысль моего дюжего согражданина, скорбящего об отечественном нестроении. Практическое осуществление его мыслится в туманной дали, а пока ближайшая будничная суета и мелкота отодвигает заботу об отечестве на задний план, ибо сидит в глубине душ прочная уверенность, что кто-то где-то должен ломать голову об отечестве и потому авось «образуется» как-нибудь. Да и не все как будто мрачно в этой картине всеобщей разрухи, грабежа и погрома. Вот в Новочеркасске разнесли лавки на базаре и два завода. Хорошего мало, конечно, а Гришка Турок веселое письмо прислал: «Вторую неделю пиво дуем, надоело даже»…
Значит, зашибли кое-что при водворении порядка…
— Василья Прокопова сын пишет: «Любезные родители, попала мне ваканция — ни нам, ни детям нашим не прожить того капитала»…
— «Пофортунило», — говорят сограждане, вздыхая не без зависти, — послали их для порядка — остановить грабителей, а они сами попользовались случаем. Кто за пивом бросился — старое пиво было на заводе, а Прокопов сумку с бумагами захватил, а бумаги-то денежные… Сейчас жену выписывает к себе, передать ей — тыщи денег, говорят… Шьют ей сейчас юбки разные, веечки-подбеечки, плюшки-рюшки, чтобы фасонисто было, в городе — там аккуратность требуется… С мылом умываться стала — два куска «Семейного» мыла в потребилке взяла сразу…
Без возмущения, без удивления, без желчи — просто, трезво, практически обсуждается грабительская «ваканция» — главным образом, с точки зрения удачи и безнаказанности. А так как теперь шансы ответственности ничтожны, захват пропагандируется как бы в виде нового откровения, во имя свободы и равенства, грабеж практикуется безвозбранно и кладется, по-видимому, в основу нового общественного строительства, — то и «ваканция» Прокопова при ограблении пивного завода расценивается отнюдь не с точки зрения государственного и общественного порядка, а просто — как удачное дело, вроде лихого боевого подвига полузабытого ныне Козьмы Крючкова.
Повторяю: угол наш тихий. Новый дух, дух «свободы» к нам проникает туго. Был у нас недели две исполнительный комитет, но когда попросил себе жалованье, новые граждане очень дружно заорали в ответ:
— Это за что? На черта вы нам и нужны, если за жалованье. Нет, послужи за привет, а денег вам ни гроша нет…
Говорили и покрепче. Комитет вскоре после этого растаял, иссякла революционная энергия без поддержки кредитными билетами.
Но по соседству, верстах в тридцати, существуют какие-то комитеты, и в них прочно окопались разные военнообязанные, уклоняющиеся от фронта. Окопались и занимаются тем «правотворчеством снизу», которое в старой кодификации обычного права выражалось кратким «сарынь на кичку!» Под руководством этих комитетов соседи наши, михайловские хохлы, реквизировали у окружных помещиков инвентарь, зерно и землю. За десятину назначили три рубля, а сами сдали соседям по семнадцати-двадцати рублей. По соседству же бабы громят потребительские лавки, требуя сахару. В соседних лесничествах новые граждане по случаю свободы производят истребительную рубку, вытравливают скотом молодняк…
Но у нас пока — слава Богу — тихо. И может быть, на единственной стороне жизни отразилось у нас ощутительно веяние свободы — на изготовлении самогона. Под красным флагом революции фабрикация самогона приняла чрезвычайно оживленный и про<ст>орный характер. До свободы власти старого режима принюхивались носами, не пахнет ли где дымком, рыскали по полям, рощам и оврагам, накрывали кустарей-спиртогонов, отбирали их самодельные аппараты. С пришествием свободы все чины присмирели и сократились, а в оврагах, левадах и разных укромных местечках закурились сизые дымки. Создались неожиданные, стремительно быстрые карьеры.